перебранки да потасовки — локти гуляют по ребрам, руки по чепцам. Лучше всех чувствуют себя, конечно, карманники. Думать о них как-то приятнее: простым, понятным делом заняты. Крадут. Грешно, но простительно. А остальные?.. Королева… не в ярости. Королева в истерике третий день, с тех пор, как ей подробно и убедительно доложили, откуда взялся де Шателяр, зачем он появился и почему все устроил. Это Мария сейчас, с утра пытается торжествовать: предатель, подлец, негодяй, гадина ядовитая будет убит, убит! Брат помог, явился спозаранку и начал внушать подобающие чувства. Вчера королева то рыдала, то молилась, жаловалась на то, что проклята, обречена на предательство, раздавлена, обессилена, обесчещена в собственных глазах. Позавчера — тоже. Боялись уж, что сегодня она вообще не встанет с постели, после отказа от пищи и непрестанного плача, стонов и молитв. Встала, тем не менее, и смотрится неплохо — торжествующей фурией. Поэт тоже смотрится неплохо. В порядок привели, кудряшки завили и очень хорошо объяснили, что незадачливого влюбленного — или просто бессмысленного дурака, полезшего подсматривать за королевой как Актеон за Дианой, могут, если повезет и он понравится толпе, и помиловать. Могут и не помиловать, но самое худшее, что его ждет в этом случае — это быстрая чистая смерть. А вот закон о государственной измене у нас еще со времен старого верховного королевства остался. И процедура там составлена… с вдохновенной альбийской дотошностью, все четыре страницы. Помилования можно не ждать. В толпе слишком много верных учеников Нокса, а королева держится только на чистой ярости — кто бы подумал, что эта наша Диана умеет так злиться и так ненавидеть…
Помилования не будет. Будет гул толпы, тяжелый, словно осенний шторм, жалость и милосердие в нем утонут, растают пеной на свинцовых волнах. Блеклое мартовское небо на грани весны, жадно пялящееся вниз глазами воронья. Замах, и свист, и тупой чавкающий звук, с которым тяжелая сталь разрубает кость, и алая кровь, и алые губы на белом гипсовом лице королевы, и угрюмое полуторжество толпы. «Прощай, прекраснейшая из дев, жесточайшая из королев! И смерть, что ты приносишь мне, меньше моей любви…» Мальчик так старался. Ну хоть история получится. Трагическая, благородная, в самый раз для баллады. Лучше, чем настоящая. С последним согласны все, тут даже королеву уговаривать не пришлось: «жестокосердная Диана» звучит куда лучше, чем «обманутая дура». Все, что можно спрятать под белилами, вуалями, драпировками и краской, должно быть спрятано и хорошо смотреться с пяти шагов, как Ее Величество в платье парадном, но траурно-сдержанном, лилово-черном. Ближе подходят только те, кто не боится надышаться миазмами падали. Как всегда. Как везде. Как у нас. Помост обливают водой, скрипит телега, нехотя расступается толпа. Королева разворачивается и уходит, опираясь на руку брата. Ее фрейлины идут за ней как куклы на ниточках — белые лица, фарфоровые глаза.
— Почему-то мне не кажется, — говорит Джордж, — что моя невеста счастлива при дворе. Джеймсу вообще не кажется, что Анна Гамильтон счастлива быть его невестой — но не говорить же о подобном за неделю до свадьбы?..
— Джейн была рада удрать отсюда.
— Да, но она вышла замуж по любви. Но мы, конечно, что-нибудь придумаем.
Смертной пусто, нет направлений и опор. Она зовет никого, громко-громко. Проваливается в холодный туман. Громко ее слышно, но не смертным, другим-настоящим, а она не видит, а смертные — ее. Как бывает? Удивительно! У смертной молодое, недавнее время, прямое и длинное, а она распадается, замерзает, теряет себя. От нее столько связей, горсть нитей, разных, а ее не слышат. Не слышит тот, кому она связана — близко, близко, меньше города между, а он не чувствует, как бьется нить. Глупый-глупый-глупый умный смертный! Зовет. Перестанет. Сделается маленькой, уснет внутри. Не до тепла, как правильно, а на сейчас-всегда, как нельзя. Город тесный и все не туда. Но можно — ночь. Можно, чтобы ночь стала уже. Пока зовет. Если ночь, если темно, получится прийти и ответить. Наполовину остыла — и понимает, почти как мы-подобные. Открывает вход. Истинную речь не различает, только чувствует суть. Внутри у нее серая холодная взвесь, серый туман и снежные мотыльки… страх? Что такое страх? Непредначертанное, незаплетенное — не судьба, нет. Не видно. Невидимое. Препятствие как стена холодного железа, несуществующее, но есть. Для смертных есть? Есть — но хочет, чтобы нет. Хочешь нет? Хочешь видеть-слышать-быть? Не полностью, но так, как можно тут? Нет, не взять, нет. Добавить. Потом собрать обратно, свое. Чтобы тоже видеть-слышать-быть как смертные внутри. Но потом, после. Всегда, но после. Соглашается. Раз — намерение, два — желание, три — воля. Отдать тень на все ее время, быть-дважды. Понимать — ею, слышать ею, видеть, знать как смертные. Медленно, вязко, ограниченно… зачем они так? Любопытно! Узнаю. Выиграю среди всех настоящих-подобных! И она будет — не заснет, не перестанет. Она есть. Мало, но есть. Там, где камень-вода-башня-над-рекой-война-зима-дневная-буря, теперь стоит дерево. Снаружи-внутри. Всегда.
Осанка в ней появилась, вот что. Та осанка, что у женщины бывает, даже когда она крадучись в потемках по лестнице спускается. Словно на макушке у нее прядь волос струной перехвачена, и уходит та натянутая струна куда-то очень высоко, прямо на небо, и там ее ангелы держат крепко, не отпустят и упасть не дадут.
Значит, у женщины что-то такое на уме и на сердце, что самая последняя судомойка делается царственней королевы, если у королевы такой струны нет. Остается только рот закрыть и любоваться, как она вышагивает, кланяется, танцует, как летят расшитые рукава, и по-доброму завидовать, и восхищаться — потому что все это не тебе и не про твою честь.
— Как вы это сделали? — спрашивает Джеймс жениха, который, кажется, в кои-то веки вполне доволен собой и миром.
— Не знаю, — пожимает плечами Гордон. — Мы, конечно, поговорили. И я объяснил ей, что дочь де Шательро подчиняется отцу, но вот моя жена имеет право не делать того, чего делать не хочет.
— А она?
— А она кивнула и сказала, что имеет привычку летать по ночам, но может заниматься этим в те дни, когда меня не будет дома. И улыбнулась. Джеймс завистливо присвистнул и с уважением заново оглядел новобрачную. Хороша! А вот и вечная жертва сутяжничества Огилви, мастер Джон, раскланивается перед новой родственницей. Из всех сыновей Большого Гордона Джон самый смазливый и ловкий, умеет себя вести с изяществом — а невеста остается равнодушна и к сложному поклону, и к витиеватым комплиментам, ничего, кроме родственно-почтительного ответного поклона ему